Главная » Статьи » ПОСТМОДЕРН |
Очевидно, что работа "Слова и вещи” имеет ту же самую структуру, что и ранняя работа Фуко "Безумие и неразумие”, являющаяся вариантом истории безумия на Западе в период с шестнадцатого века по двадцатый. В этой книге Фуко предложил то, что, по-видимому, является историей идей безумия и неразумия, начиная с шестнадцатого века и до конца девятнадцатого. Однако, согласно оценкам ряда исследователей, эта работа — не история теории безумия или изучения душевнобольных, а бессвязное размышление о безумии, находящемся в самой основе разума. При рассмотрении совершенно ограниченной массы фактических данных Фуко намеревается получить правдивую оценку "изнанки” мышления как о разуме, так и о неразумии, и показать тревожное состояние, которое лежит в основе одержимости западного человека проблемой своего собственного душевного здоровья. Самое оригинальное в книге, являющейся вкладом в историю идей, то, что Фуко настаивает на невозможности составить какое-либо действительное представление о концепции рационального у западного человека посредством изучения различных теорий рациональности и неразумия, которые формулировались авторами по этим предметам во время указанного периода. Напротив, истинное содержание понятия "рациональность” необходимо искать там, где изучали индивидов, которых считали "душевнобольными”. Фуко сосредоточился на следующих вопросах: Кого считали душевнобольными? Как было установлено их безумие? Каковы были способы их изоляции? Как с ними обращались? И какие критерии использовались для определения средств в тех случаях, когда (и если) их лечили? Он заявляет, что история безумия выявила скачкообразный прогресс в теоретической концептуализации безумия как заболевания, что история обращения с душевнобольными, скорее всего, выявила последовательную тенденцию переносить те самые основные общественные предрассудки и страхи в теоретические системы, которые оправдывали изоляцию тех или иных общественных групп или индивидов, во время данного периода являвшихся социально опасными. Фуко установил четыре главных периода в истории безумия: позднее Средневековье, семнадцатый и восемнадцатый века, девятнадцатый век и век двадцатый. В течение позднего Средневековья, утверждает он, душевнобольных рассматривали не как представителей некой мрачной формы антигуманности, а, напротив, как особо благословенную человеческую разновидность, невинную и непосредственную натуру, которая напоминала "нормальным” людям об их связи с божьей милостью и благодатью. "Глупость” мира, считавшаяся обладательницей мудрости, была глубже, чем "безрассудство искушенных”, о котором поучало Евангелие. Безумному поэтому не просто позволяли жить среди кажущихся нормальными, но и относились к нему с уважением и почтением, как к эталону простоты, которому все христиане стремились подражать в поиске спасения. Однако в конце шестнадцатого века отношение западного человека к безумию начало радикально меняться. Эта перемена была ознаменована наступлением всеобщего страха перед умалишенными и проявилась в движении, направленном на исключение их из круга общения с "обычными” людьми, заточением их в лепрозории, недавно освобожденные в результате сокращения числа прокаженных на протяжении того века. Короче говоря, безумие уже не считается благословенным знаком, а на него начинают смотреть как на знак болезни, которую "лечат” с помощью физического отлучения и изоляции тех, кого направляли в качестве душевнобольного в "больницы”, прежде использовавшиеся как учреждения для прокаженных. Эти отстранение и изоляция обозначали, в свою очередь, превращение душевнобольных из "субъектов” в "объекты”. С этих пор на них смотрят как на объекты насмешки, издевательства, презрения, забавы, однако, в результате отдаления от обычных людей, близкое общение с душевнобольными могло дать нормальным людям преимущество в постижении их собственных потенциально безумных натур. Все разговоры о разуме и о его верховенстве, которые были характерны для конца семнадцатого и всего восемнадцатого века, не приводили поэтому к какому-либо непосредственному и сочувственному пониманию следующих антитезисов: безумия или неразумия. И в результате оказалось, что познание западным человеком разума и неразумия склонно стать жертвой влияний более практического, социального характера, нежели развиться как тщательное научное исследование того, из чего то или иное могло состоять. К примеру, Фуко отмечает, что понятие безумия в одном случае определялось как регрессия к состоянию, подобному состоянию ребенка, в другом же — как регрессия к состоянию животного. Для некоторых преступность и безумие представляли собой одно и то же, в то время, как для других не было различия между способами обращения с нищими и душевнобольными. Душевнобольных, преступников и нищих — всех загоняли в одни и те же места заключения, обращались (или скорее издевались) одинаково, выставляя их напоказ для наживы и увеселения и обходясь с ними исключительно, как с животными, как с преступниками и как с детьми, но в каждом случае — бесчеловечно. Это обращение с душевнобольными отразило не только неверное понимание человеком того, в чем заключается его собственная человечность; оно также отразило сознание им неспособности иметь дело с пострадавшими от этой общепринятой системы норм. Хваленный "век разума” относился к продуктам своих неудач — бедным, преступникам и душевнобольным — просто как к тем, кого следует запереть под замок. В основании обращения с приговоренными к изоляции или за этим обращением лежит глубокая тревога за способы социальной организации и соответствующая характеристика тех, кто остался "на свободе”, а также за природу их собственного самонадеянного "здравого рассудка”. Второй фундаментальный сдвиг в отношении к умалишенным произошел в конце восемнадцатого — начале девятнадцатого века и был ознаменован реформами в обращении с душевнобольными, предпринятыми Туком и Пинелем. В это время сумасшествие преимущественно определялось как физиологическое расстройство, трактовавшееся с помощью особой медицинской терминологии. В это время, указывает Фуко, душевнобольных отделили от преступников и нищих, предписывая отличные способы обращения с ними. Что же вызвало эту перемену? По мнению Фуко, перемена была совершенно незначительна, несмотря на прогресс в теоретическом познании истинной природы сумасшествия. Скорее всего, даже если вообще и был прогресс, то он возник как результат более фундаментальных изменений, происходивших в обществе. Освобождение нищих из мест изоляции, где они были вместе с преступниками и душевнобольными, было реакцией на необходимость увеличения рабочей силы в период индустриализации. Это не означало, что к нищим стали лучше относиться, поскольку они были освобождены из больниц только ввиду их передачи железным законам снабжения рабочей силой, спроса на нее и "дисциплине” на производстве. Итак, отделение душевнобольных от преступников отражает новую общественную позицию скорее в отношении к преступникам, чем теоретический прогресс в понимании душевнобольных. Понятие "преступник” было объединено с понятием "революционный, разрушающий элемент общества”, которого буржуазия начала бояться даже с большей силой, чем боялась умалишенных. Короче говоря, различие между преступниками и душевнобольными исполняло скорее всего (и в первую очередь) политическую функцию, чем научно-исследовательскую. Душевнобольные могли бы оказаться в выигрыше с установления этого разделения, однако основанием для него послужили в большей степени скорее социальные перемены, чем сугубо научные. Нет нужды говорить, что эта концепция "прогресса” медицины не внушала у Фуко доверия к тем, кому эта эволюция показалась прометеевским триумфом, сродни поступательному процессу, возникшему в истории физики и химии. Фуко, так же, как и в своих двух первых книгах "Душевное расстройство и личность” и "Рождение клиники”, считает, что медицина вообще не являлась наукой и что ее развитие, далеко не обнаруживающее особое понимание нужд пациентов, было скорее связано с житейской практикой общества, чем с углубляющимся осознанием человеческого существа. Медицинская практика, доказывает он, применяла лишь идеологические концепции о природе человека, преобладающие среди господствующего класса данного общества в данное время. Клиника и больница были микрокосмами отношения к человеку, преобладающего в макрокосмическом мире общества в целом. Таким образом, медицина была больше политической дисциплиной, чем научной, и особенно наглядно это проявлялось в случае с теми отраслями медицины, которые были призваны заниматься с душевнобольными. Поэтому предрассудки, вызывавшие дурное обращение с кем-либо, отклоняющимся от общественных норм, отражались во всей их жестокости, непонимании и в отсутствии научного познания. И в связи с такими вот соображениями, Фуко оценил значение Фрейда для истории западной культуры. Революция Фрейда, представляющая собой третий сдвиг в нашем отношении к душевнобольным, содержала не что иное, как готовность прислушаться к психическому расстройству, познать природу безумия изнутри опыта самих душевнобольных и использовать их видение мира для того, чтобы понять искажения, имеющие место в восприятии мира теми, кто считается вполне "нормальными”. Таким образом, Фрейд указал путь к восстановлению контактов не только между душевнобольными и "здоровыми”, но также и между "безумными” и "нормальными” сторонами вполне "упорядоченной личности”. Однако, как считает Фуко, Фрейд не показывает основание подлинной науки о человеческом разуме, это делают лишь его "психофизические” противники, такие, как Вундт. Фактически, для Фуко успех терапевтической техники Фрейда свидетельствует о настоятельной необходимости в отказе от всех попыток построения формальной теории души человека, подобной теории самого Фрейда, выраженной в его последних работах. По сравнению с абстрактным и механистическим формализмом теории Фрейда, терапевтическая техника, которую Фрейд разработал в процессе мучения своих пациентов, указывает на то, что в деле изучения человека необходим метод, являющийся, скорее, по сути герменевтическим, истолковывающим или "художественным”, чем системным или "научным”. Действительным предметом "Безумия и неразумия” были не безумие и разум, а изменяющаяся структура взаимоотношений между теми, кого считали душевнобольными, и теми, кто домогался статуса нормального человека. По выражению Фуко, это произвело историю молчания, высматривания пустоты, которая возникла между душевнобольными и здоровыми в исчезающих следах этого диалога между ними, господствовавшего на протяжении позднего Средневековья. История безумия как таковая явилась историей того, что было не познано, того, что было не сказано об этом предмете, и о меняющихся способах отношений между здоровыми и душевнобольными, представленных в жестовом языке обращения. Между концом шестнадцатого века и временем, когда жил Фрейд, диалог был прерван; было множество разговоров о том, что представляют собой "разум” и "безумие”, но не было предпринято вообще никакого усилия для того, чтобы расшифровать эманируемые из глубин безумия через "болтовню” душевнобольных послания. Реакция историков медицины на работу Фуко "Безумие и неразумие” была предсказуемой (его материал был слишком ограничен, его метод был слишком априорен, его цель слишком идеологична и т.д.) и, с точки зрения Фуко, предсказуемо неточной. Его цель, как он выразился, заключалась в том, чтобы высветить специфическую модальность отношений в обществе между теми, кто занимает привилегированные места в нем, и теми, на кого смотрят как на заслуживающих исключение из него. Он не претендовал на то, чтобы представить новые "факты”, однако на основании определенного количества имеющегося в наличии материала, с одной стороны, попытался высветить противоречивую природу теории безумия и, с другой стороны, иррациональную природу обращения с душевнобольными. Его главный интерес, выраженный в работе "Слова и вещи” совершенно ясно, вызывала ненаучная природа гуманитарных наук в целом; ибо, как мы видим, работа "Слова и вещи”, которая показывает панораму эволюции гуманитарных наук с шестнадцатого по двадцатый века, расширяет влияние иррациональности на все науки о жизни, труде и языке, возникшие в этот период. Кроме всего прочего, в этой книге поставлена в центр авторских интересов проблема того, каким образом человек представляет себе свою собственную природу и ее продукты. И проблема диалога, которая была предметом его изучения отношений между здоровыми и душевнобольными в работе "Безумие и неразумие”, в настоящий момент расширяется затем, чтобы целиком подключить и проблему языка, (соответственно производится и перестановка акцентов с общественных форм, в пределах которых возникают различные концепции о "человеческой природе”, на формы лингвистические, из которых эти концепции берут начало. Различные концепции жизни, труда и языка — предполагаемые предметы таких гуманитарных наук, как биология, психология, антропология, экономика, политическая наука, социология, история, филология и т.п. — становятся, по мнению Фуко, лишь конкретными формами различных лингвистических установок, в которых конституируется их "феномен”. По Фуко, все разговоры о природе и смысле жизни, труда и языка, которые велись, начиная с шестнадцатого века по двадцатый, лишь продолжавшаяся в течение того же периода болтовня о рациональности, в которой говорится о безумии. Люди сегодня знают о жизни, труде и языке не больше, чем знали об этом в шестнадцатом веке, когда возможность такого разговора возникла из вопроса: Как мы можем быть уверены в том, что слова действительно обозначают вещи, которые предназначены для обозначения? В гуманитарных науках современной эпохи язык был таким же предметом обсуждения, как и безумие в эпоху Разума. Его одновременно утверждали как нечто присущее сознанию и отвергали как проблему сознания. Его одновременно рассматривали как в качестве аналитического инструмента, благодаря которому был раскрыт смысл "человечности”, так и в качестве призрачного инструмента репрезентации, благодаря которому осмыслялась эта "человечность” с целью проведения анализа. И теперь этот язык, освобожденный из своей тюрьмы, вернувшийся из царс | |
Просмотров: 1102 | | |
Всего комментариев: 0 | |